Если у меня почти нет ничего законченного - это не даёт повод считать меня лже-писателем. А разубедить в наличии таланта всё равно не выйдет. Если МоР - не писатель, то он вообще не существует.
Корвин покритиковал так, будто читал не рассказ, а роман. А между двумя этими формами огромная пропасть. К тому же, я тут многих раздражаю и мне хочется врезать по больному месту. Понятно...
Я написал - и всё. Если бы мучился какими-то целями - не написал бы вовсе.
Рассказ - притча. Какие-то характеры в нём описывать было бы глупо. Это не люди, а архетипы людей. Приёмы, которыми я пользоваться умею, применять в нём было бы ещё неразумнее.
Моё представление о рассказе - глобальный химический процесс выделения зла в чистом виде. Вывод, который можно сделать (но можно и не делать вовсе!) - зла не так уж много, но оно неистребимо и способно всё испортить.
Также здесь присутствует насмешка над религией.
А ещё это был способ самоисцеления от безудержной самоуверенности, которая, как уже говорил, является моим постоянным бесом. Впрочем, помогло, как видите, мало.
В качестве контраста - два разных отрывка из одного романа. Вот это уже не такой ранний МоР.
Первый отрывок - весёлая эротика, второй - деспрессивный.
И тогда он засыпал. Иногда – прямо в ней, секундная усталость, но она проваливала их в бездонный – как твоя пи – сон, так что утром от одного взгляда на свое положение ему хотелось повторить ночь. Однажды он даже застрял. Вернее, она зажала. И хотя сперва было много стыда, а потом еще больше смеха, мол, как собаки зимой, мол, хотела оторвать и оставить в себе навсегда, больше он на такое не решался. Впрочем, только сознательно. Но в том странном, блаженном, тысячу раз описанном, но не описанном состоянии меж сном и сознанием он снова находил проторенную им же дорожку и входил в храм. Он стал верным прихожанином, благочестивым мужем. Казалось, он всегда сидел наготове, на ступеньках, чтобы послушать пастыря, когда тот заведет речь. Часто он просыпался раньше ее, и лежал, подперев голову, и водил ладонью по ее руке, груди, животу, бедрам, а руки перестали быть, наконец, холодными, потому и не просыпается, и с недоумением глядел на нее, и наивные мысли вспыхивали ярче сверхновых, прочеркивали ночь, словно кто-то зажигал одну спичку за другой, стремясь осветить лилейную светлоту, заполняющую его. И писали белым по белому: как странно, просто непостижимо, я излил в нее столько себя, галлоны себя, миллионы хвостатых, юрких себя, никому я не отдавал столько себя, я нагрузил ее до краев своей белизной, впору разбухнуть, так почему же я не высохну, почему мне хочется еще и еще? И в итоге будил ее тем, что входил без спроса, стукнул бы ты меня молотком по башке, что ли, чтобы и мне спать, и ты меня драл, как некрофил, а то покою нет. Уже сдалась. Чего? Ага, точно. Да влезай, когда захочешь, я-то с чего вдруг сдамся, если мне не нужно, чтобы там стояло. Соперничали друг с другом в ненасытности. Проигрыша еще ни разу не последовало, были лишь перерывы, за которые и сигарету еле выкуришь, я так, наверное, брошу, потому что играли: в крепкую и поддавки одной партией, все время меняя роли, сегодня ты поддашься, завтра я. Ладан не выветривался неделями, он улыбался, почуяв его при входе, и открывать всегда приходилось две двери, и пол-двенадцатого было почти полусутки, и любовь стала единственным Неклише, а железная планка кровати день за днем, еле заметно, ничего не понимаю, мы же легкие, особенно я, но все же опускалась вниз в своей середине от ударов его молота, так что ему, в конце концов, пришлось подложить под нее скамеечку, над которой они временами тоже вволю издевались. Любая вещь, будь у нее ноги, давно убежала бы от них. Каждый предмет, попавшийся им на глаза, мог стать частью безумия. Вся мебель пропиталась ими, кошка входила и с порога начинала валяться, а когда садишься в кресло – запах ударяет в нос так, что становится печально до слез за свою никчемность. Весна стояла постоянно, с частотой дыхания на треть выше, чем осенью. Тахикардия – нормальный сердечный ритм. Не останавливайся, ать тебя во все дыры, быстрее и еще. One
…да потому что писать было нечего. Интересные мысли… Когда-то я думал, что перестать думать – чушь. Мысли гремели у моего виска, как выстрел самоубийцы. Иной раз всё готов был отдать, лишь бы избавиться от них. Они не давали спать по ночам, растягивая засыпание до двух-трёх часов. Ты до сих пор не можешь спать более пяти. Куда всё это делось? Ты просто поддался. Чему? Тому, что всю жизнь ненавидел. Мозг, иссушенный: пивом, сигаретами, играми на автомате и на компьютере. Телевизором. Как он вообще здесь появился? Ты сам его купил, когда понял, что умирать легче под чужие голоса. Он нежен. Он ласков. Иногда кажется, что он тебя любит. Последствия, последствия… Остаётся лишь достать наркотик. Он станет наркоманом. Да, обязательно станет. Сейчас или потом – он знает, что это на его лбу написано. Это читается в его мутных глазах. Да-да. Нет-нет. Да, он станет сумасшедшим. Конечно. Обязательно станет. Ведь мечты сбываются.
Он сидел, завернувшись в вонючее одеяло, и катал грязь на шее. Комочки путались в волосах. Он сильно оброс за эти два месяца. В сущности, ему всегда было плевать на внешний вид. Теперь же и показывать кому-то было незачем. Он не чистил зубы, не расчёсывался, а мылся и менял одежду раз в две недели. Запах собственного пота приносил ему какое-то неизъяснимое спокойствие, без которого он плохо засыпал.
Голоса наводняли его разум, как только опускался вечер. Он слышал так отчётливо, будто произносил слова сам. Воспоминания, от которых остался лишь голос. Последние слова, которые никогда не сотрутся из памяти. Интересно, слышит ли кто его. Собственный голос казался ему ничтожным и ни для кого не значительным. Тем не менее, он страдал, когда им надо было воспользоваться.
Общение стало для него невыносимым страданием. Каждое слово, сказанное им, слышал весь мир, все люди. Они взвешивали его, когда он отворачивался, чтобы уйти. И, утвердив приговор, всаживали нож в спину. Ему стало страшно сходить в магазин. Иногда он голодал, лишь бы не говорить. Случайный звяк телефона мгновенно поднимал пульс до двухсот ударов. Алло?
- Привет.
Привет.
- Когда ты вернёшься?
Это…
- Ник, ты слышишь?
Голос раздался под самым ухом. Ник стремительно проснулся. В последнее время это часто с ним бывает.
Его принимали за наркомана. Он сам однажды услышал это за спиной.
Что надо было ему? Любить одну, ненавидеть всех. Отсутствие первого компонента медленно убивало второй. Он уже не ненавидел. Он просто презирал. Он скучал по ненависти не меньше, чем по любви. Боже, ведает ли кто на свете, какое это радостное чувство – ненавидеть! Наркотик, от которого не отвыкнешь до старости. Миллиарды звёзд, рождающиеся из гнева к пустоте. Молния в мозгу, барабанная дробь, тахикардия, дыхание мотора, сметающее любой компромисс.
Штиль. Даже самый умелый моряк не может надуть парус из собственных лёгких.
С первого проблеска сознания. Он считал, что у него не было учителей. Одна мысль, что кто-то может диктовать ему мысли, была омерзительной. Поначалу это было ребячеством, затем облеклось в избитую оболочку индивидуализма. Желание быть непохожим на других принимало порой дурацкие формы. Сказать «Привет» или «Пока» было равносильно отрезанию пальца. Его лицо краснело, корчилось, пока, наконец, не выдавало слово, никому не нужное испокон веков. Часто он сожалел, что люди не умеют общаться одними глазами. Теперь он смотрел на себя трезвым взглядом и видел: он всё-таки был прав. Пусть все попытки отгородиться от людей принесли ему одни несчастья, но он не стал похож на них.
Он обладал какой-то жалкой властью. Ему многое разрешалось, но он не хотел ничего. Его освобождали от работы, беготни, общения, и он завёртывался в одеяло, погружаясь в чтение – словно это и была настоящая жизнь.
Теперь он читал мало. Даже крайне мало. Одна-единственная книга лежала на его кухонном столе, и ему не нужно было закладки, чтобы открыть её с того места, где он читал в прошлый раз. От грязных пальцев страницы становились толще, и всегда казалось, что он прочёл больше, чем на самом деле.
Он вставал в четыре дня, и голова была тяжёлой от чёртовой уймы сигарет, выкуренных за ночь. Хоть убей, но он не мог сказать, сделал ли он хоть что-то ночью.
Какое это мерзкое, отвратительное чувство – желать любви…
А я так устал, Господи, так устал спать на правом боку…
У него всегда было повышенное слюноотделение – до тех пор, пока он не начал курить. Он был молчуном и задумчивым. Одна девчонка из параллельного класса назвала его пучеглазиком. Мать часто говорила ему, что он спит с приоткрытыми глазами. Сестра утверждала, что это нервное. Он задумывался, не замечая, как во рту набирается целое озеро слюны. А когда его вдруг окликали или спрашивали о чём-либо, в ответ – словно у безумного – по подбородку текла пена.
Почему он вспоминает всё это сейчас? Какое это имеет отношение к нынешней ситуации?
Да, он начинает себя жалеть. Впрочем, и жалость эта – как всё у него – насмешлива.
Десятки раз он хотел бросить, но не выдерживал и двух дней. Эта излюбленная отговорка, мешающая прочистить мозги: воля имеет различные проявления, один волен в одном, другой – больше в другом. Воля бросить курить, воля продолжать писать – теперь у него нет ни одной.
Circle of destruction, hammer comes crushing
Powerhouse of energy
Whipping up a fury, dominating flurry
We create the battery
|